Я шла, шатаясь, дым резал глаза, ветер нёс запах крови, смерти, тьмы. Избы горели, амбары лежали в пыли, река текла красной от их крови. Я звала их — «Иван! Орина! Петя!» — но тишина была ответом, тишина и ветер, что выл, как его шепот. Я искала их, живых, но видела только смерть — их тела, их глаза, что гасли под его когтями. Я упала у избы, где Гордей ушёл, кость моя лежала в пепле, и я знала: он взял всё. Но почему я жива?
Я сидела, дрожа, кровь моя текла в грязь, и я думала — его глаза, его смех, его слова. «Ты станешь мной». Что он сделал? Я жгла травы, пела слова, резала себя, но он пил меня, и я упала. Почему он не убил меня, как их? Я помнила его — худой, высокий, шрамы огня на коже, когти острые, как ножи. Он был больше, чем был, его тень была буря, его шепот был гром. Тридцать лет я готовила нас, но этого было мало — он сломал нас, и я жила, но не знала зачем.
Я встала, ноги мои дрожали, руки мои искали — я должна найти их, живых, хоть одного. Я шла к реке, где он пил меня, пепел кружился подо мной, дым гудел в ночи. Я видела их — мужиков, что кричали, баб, что бежали, детей, что падали. Их кровь текла в воду, их тела лежали в траве, и я знала: он взял их всех. Но я жила, и это было ножом, что резал меня глубже его когтей. Почему он оставил меня?
Я шла дальше, избы горели, ветер нёс их дым. Я звала их, голос мой был слабым, хриплым от дыма, но я не сдавалась. Я должна найти их — хоть одного, хоть тень их жизни. Я помнила их — их топоры, их слова, их огонь, что гнали его прочь. Теперь он был огнём, он был тенью, он был смертью, и я знала: я не спасла их. Но я жила, и это было загадкой, что грызла меня, как страх грыз меня тридцать лет.
Я упала у амбара, пепел хрустел подо мной, кровь моя текла в грязь. Я смотрела — их тела, их глаза, их улыбки — и знала: он взял всё. Но я жила, и я должна понять — почему? Его слова гудели во мне — «Ты станешь мной», — и я чуяла: это не конец. Я встала, шатаясь, и шла дальше, пепел был моим путём, дым был моим небом, и я искала — живых, хоть одного, хоть тень их жизни.
Пепел кружился под ногами, дым резал глаза, и я шла, шатаясь, через останки деревни, что я строила тридцать лет. Холод грыз меня, боль в плече и шее жгла, как огонь, но я не сдавалась — я должна найти их, хоть одного, хоть тень их жизни. Велемир, Похититель крови, сломал нас — его тень рвала, его шепот ломал, его когти пил мою кровь, — но я жила, и это было загадкой, что грызла меня глубже страха. Почему он оставил меня? Я звала их — «Иван! Орина! Петя!» — но тишина была ответом, тишина и ветер, что выл, как его голос.
Я дошла до амбара — его стены лежали в пыли, зерно горело, запах дыма смешивался с кровью. Я упала на колени, руки мои дрожали, кровь моя текла в пепел, и я знала: он взял их всех. Но я жила, и это было ножом, что резал меня глубже его когтей. Я смотрела — их тела, их глаза, их улыбки, что он оставлял, — и слёзы жгли мне лицо, но я не плакала. Я должна найти их, хоть одного, хоть тень их жизни.
И тогда я услышала — слабый звук, как шорох мыши в траве, из-под обломков избы у реки. Я встала, шатаясь, ноги мои дрожали, но я пошла к нему. Дым гудел, пепел хрустел, и я звала — «Кто там?» — голос мой был хриплым, слабым, но живым. Я рвала обломки, руки мои кровили, шрамы мои ныли, и я нашла его — мальчика, худого, с глазами, что горели страхом, спрятавшегося под доской. Он был жив, и сердце моё сжалось — один, хоть один уцелел.
— Тише, — шептала я, голос мой дрожал, как лист на ветру. — Это я, Лада. Ты в безопасности.
Он смотрел на меня, глаза его были большими, тёмными, полными слёз.
— Он… он взял их, — шептал он, голос его был слабым, как ветер в пепле. — Маму, папу, всех…
Я протянула руку, дрожащую, в крови, и он взял её, пальцы его холодные, как лёд. Я вытащила его, обняла его, и он дрожал в моих руках, как птица, что падает с неба.
— Как тебя зовут? — спросила я, голос мой был твёрже, чем я чуяла.
— Миша, — шепнул он, и слёзы текли по его лицу, грязному от пепла.
Я держала его, сердце моё билось, и я знала: он жив, он мой, я спасу его. Но боль в шее жгла, холод грыз меня глубже, и я чуяла — что-то не так. Я жила, но почему? Велемир пил меня, его когти рвали меня, его слова — «Ты станешь мной» — гудели во мне, и я не понимала. Я смотрела на Мишу, худого, с глазами, что горели страхом, и знала: я должна защитить его.
— Он ушёл, — шептала я, гладя его волосы, грязные от пепла. — Мы живы, Миша. Мы справимся.
Он кивнул, дрожал, и я держала его, но холод во мне рос — не от ветра, не от ночи, а от чего-то глубже. Я чуяла его — Велемира, его тень, его кровь, что текла во мне. Почему он оставил меня? Я спасала их тридцать лет, строила их, учила их, но он сломал нас, и я жила — одна, с мальчиком, что дрожал в моих руках.
Я встала, держа его, ноги мои дрожали, пепел хрустел подо мной.
— Пойдём, — сказала я, голос мой был слабым, но твёрдым. — Найдём укрытие.
Мы шли, шатаясь, к реке, где избы ещё стояли, их стены горели, но держали тень. Я чуяла его — его когти, его шепот, его глаза, — и знала: он сделал что-то со мной. Я жила, но слабость грызла меня, боль в шее жгла, и я не понимала. Я смотрела на Мишу, худого, с глазами, что горели страхом, и знала: я его щит.
Мы дошли до избы — её стены трещали, но стояли, её очаг гас в пепле. Я усадила его у стены, дрожа, руки мои кровили, и я пыталась понять — почему я жива? Я спасала их, но не спасла, и он оставил меня — зачем? Его слова гудели во мне — «Ты станешь мной», — и я чуяла: это не конец. Я смотрела на Мишу, он дрожал, шептал: «Мама», и сердце моё сжималось — я должна спасти его, как не спасла их.
— Мы выживем, — шептала я, голос мой был хриплым, слабым. — Я с тобой, Миша.
Он кивнул, слезы текли по его лицу, и я держала его, но холод во мне рос, боль в шее жгла, и я знала: что-то не так. Я жила, но слабость грызла меня, как ветер грыз пепел. Я чуяла его — Велемира, его тень, его кровь, — и страх грыз меня глубже, чем его когти. Почему он оставил меня? Я смотрела на Мишу, худого, с глазами, что горели страхом, и знала: я должна понять, пока не поздно.
Я сидела у стены избы, пепел кружился в воздухе, дым гудел в ночи, и Миша дрожал в моих руках — худой, с глазами, что горели страхом, последняя тень жизни в этой деревне, что я не спасла. Его пальцы, холодные, как лёд, держали мою руку, и я шептала ему — «Мы выживем», — но голос мой был слабым, хриплым, и я чуяла: что-то не так. Холод во мне рос, боль в шее жгла, и я не понимала — почему я жива? Велемир, Похититель крови, сломал нас, пил меня, и его слова — «Ты станешь мной» — гудели во мне, как ветер в пепле. Что он сделал?
Я держала Мишу, сердце моё билось, но слабость грызла меня глубже, чем страх. Ночь была тёмной, ветер выл, и я чуяла — холод не от него, не от пепла, что лежал вокруг. Он был во мне — ледяной, острый, как нож, что резал меня изнутри. Я смотрела на свои руки — дрожащие, в шрамах, в крови, что текла из плеча, где он рвал меня. Кровь моя была тёплой, но холод грыз её, как зверь грызёт добычу, и я не понимала — что это?
— Лада, — шепнул Миша, голос его был слабым, как лист на ветру, — мне холодно.
Я прижала его к себе, дрожа, и шептала: «Я согрею тебя», но тепло моё уходило, как дым в ночи. Я чуяла его — его кожу, его дыхание, его кровь, что текла под ней, — и что-то во мне шевельнулось, острое, голодное, как ветер, что гнал меня к реке. Я отогнала это, сердце моё сжалось, и я знала: я боюсь. Не за себя, за него.
Боль в шее росла — не просто рана, что он оставил, а что-то глубже, что жгло, как огонь, но холодило, как лёд. Я тронула её, пальцы мои дрожали, кровь моя текла, липкая, тёплая, но я чуяла — она меняется. Кожа моя была холодной, как камень, но внутри меня горело — жар, что резал меня, как нож, что я резала для обрядов. Я встала, шатаясь, ноги мои дрожали, и я знала: что-то не так.
— Миша, сиди здесь, — шептала я, голос мой был хриплым, слабым. — Я найду воды.
Он кивнул, глаза его горели страхом, и я пошла к реке, пепел хрустел подо мной, дым гудел в ночи. Я должна понять — почему я жива? Велемир пил меня, его когти рвали меня, его шепот ломал меня, но я дышала, и это было загадкой, что грызла меня глубже боли. Я дошла до реки, вода текла красной от их крови, и я упала на колени, дрожа, холод во мне рос, жар в шее жёг.
Я тронула воду, пальцы мои горели, но холодили — странное, острое, как его когти. Я смотрела на себя — отражение моё дрожало, глаза мои были тёмными, лицо моё было худым, седые волосы вились, как ночь. Но я чуяла — что-то меняется. Жажда росла во мне — не вода, не тепло, а что-то глубже, что грызло меня, как голод грыз меня в первую зиму, когда я учила их травы. Я чуяла его — его кровь, его тень, его слова, — и знала: он сделал что-то со мной.
Я вернулась к Мише, шатаясь, ноги мои дрожали, боль в шее жгла, холод во мне рос. Он сидел у стены, худой, с глазами, что горели страхом, и я знала: я его щит. Но жажда грызла меня — острая, голодная, как зверь, что чует добычу. Я смотрела на него, чуяла его — его кожу, его дыхание, его кровь, — и что-то во мне шевельнулось, глубоко, тёмно, как его шепот. Я отогнала это, сердце моё билось, и я боялась — не за себя, за него.
— Лада, ты больна? — шепнул он, голос его был слабым, как ветер в пепле.
— Нет, — солгала я, голос мой был хриплым, дрожащим. — Я устала, Миша. Отдохнём.
Я села рядом, дрожа, холод во мне рос, жар в шее жёг, и я чуяла — что-то меняется. Кожа моя была ледяной, но внутри меня горело — огонь, что резал меня, как нож, что я резала для трав. Глаза мои жгли, слёзы текли, но я не плакала — я боялась. Я смотрела на Мишу, худого, с глазами, что горели страхом, и знала: я должна защитить его. Но жажда росла — острая, голодная, как его когти, что рвали меня, и я не понимала.
Ночь шла, пепел кружился, дым гудел, и я сидела, дрожа, рядом с ним. Холод во мне был глубже, чем ветер, жар в шее был острее, чем нож, и я чуяла — что-то во мне ломалось. Я тронула шею, пальцы мои горели, но холодили, кровь моя текла, липкая, тёплая, но я знала: она не моя. Его слова гудели во мне — «Ты станешь мной», — и я боялась, но не понимала. Я смотрела на Мишу, худого, с глазами, что горели страхом, и знала: я его щит, но что-то во мне росло — тьма, что грызла меня, как он грыз нас.
Я закрыла глаза, дрожа, холод во мне рос, жар в шее жёг, и я чуяла — жажда была не моей. Она была его — Велемира, Похитителя крови, что пил меня, что сломал нас. Я жила, но не знала зачем, и страх грыз меня глубже, чем его когти. Я должна спасти Мишу, но я боялась — не его, а себя.
Ночь обволакивала нас, пепел оседал на землю, а я сидела у стены избы, прижимая к себе Мишу — мальчика с заплаканными глазами, последнего, кто уцелел в этой деревне, что я не смогла уберечь. Его худые плечи дрожали под моими руками, дыхание вырывалось короткими толчками, и я шептала ему слова утешения, но голос мой ломался, как сухая ветка. Тьма сгущалась, и я чувствовала, как что-то внутри меня набирает силу — не усталость, не боль от ран, а нечто иное, жадное и беспощадное, что стучало в груди, словно чужое сердце.
Миша поднял голову, его взгляд, полный тревоги, скользнул по моему лицу.
— Лада, ты белая, как снег, — прошептал он, и голос его дрогнул, будто он боялся ответа.
Я попыталась улыбнуться, но губы мои оледенели, а внутри разгорался огонь — не тот, что грел, а тот, что сжигал.
— Это от дыма, — солгала я, стараясь скрыть дрожь в голосе. — Скоро пройдёт, Миша.
Но я знала: это не дым. Нечто тёмное рвалось из глубины, как зверь, пробуждающийся от долгого сна. Оно не было моим — оно принадлежало ему, Велемиру, чьи когти оставили следы на моём теле, чья кровь смешалась с моей. Его шепот — «Ты станешь мной» — звучал в памяти, как отголосок бури, и я ощущала, как он прорастает во мне, словно ядовитый корень. Я посмотрела на свои руки — бледные, покрытые шрамами от травяных обрядов, они казались чужими, холодными, как камень, но внутри пульсировала жизнь, чужая и голодная.
— Останься здесь, — сказала я, поднимаясь на ноги. Мышцы ныли, будто их сковало морозом, но я должна была отойти, укрыться от его глаз. — Я схожу принесу еще принесу воды.
Он кивнул, сжавшись в комок у стены, и я двинулась к реке, каждый шаг отдавался болью в костях. Пепел скрипел под ногами, дым стелился над землёй, и я чувствовала, как жажда стягивает горло — не простая, не та, что утоляет вода, а острая, как лезвие, что я держала над огнём для обрядов.
У реки я опустилась на колени, вода отражала небо, тёмное и пустое, как мои мысли. Я зачерпнула её ладонями, поднесла к губам, но вкус её был пеплом, и жажда только усилилась. Я смотрела на своё отражение — глаза мои потемнели, лицо осунулось, седые пряди падали на лоб, но что-то в них шевелилось, словно тень под поверхностью. Я ощущала его — его присутствие, его силу, что тянула меня к себе, и страх сжимал сердце, острый и холодный, как зимний ветер.
Я вернулась к Мише, ноги подкашивались, дыхание вырывалось с хрипом. Он смотрел на меня, маленький, уязвимый, и я знала: он моя надежда, мой долг. Но жажда рвалась наружу, как река, что ломает плотину, и я ощущала его — его тепло, его пульс, его кровь, что звала меня, как зовёт добычу хищник. Я отвернулась, сжала кулаки, ногти впились в ладони, и я боролась — не с ним, с собой.
— Ты боишься? — спросил он, голос его дрожал, как лист на ветке.
Я посмотрела на него, глаза мои жгли, но я скрыла это за улыбкой.
— Нет, Миша, — ответила я, хотя ложь резала язык. — Я с тобой.
Но я боялась — не его, не ночи, а того, что росло во мне. Жажда была не моей — она была его, и она крепла, как буря, что ломает лес. Я ощущала её — острую, горячую, как его взгляд, когда он пил меня, и я знала: это не голод, это тьма. Я боролась, но она тянула меня, манила его теплом, его дыханием, его жизнью, что билась под кожей. Я закрыла глаза, сжала зубы, и боль в шее вспыхнула, как угли, что жгли его ящик.
— Лада, ты дрожишь, — сказал он, и рука его коснулась моей.
Я отдёрнула её, резко, как от огня, и встала, шатаясь.
— Это ничего, — выдохнула я, голос мой был тонким, как нить. — Я устала, Миша. Отдохнём.
Я отошла к стене, прислонилась к ней, дрожа, и чувствовала, как жажда рвётся наружу — неудержимая, как его шепот, что звал нас к нему. Я смотрела на него — худого, с глазами, что горели страхом, — и знала: я должна держаться. Но она росла, резала меня, как его когти резали нас, и я боялась — не за себя, за него. Я спасала их тридцать лет, строила их, учила их, но он сломал нас, и теперь я жила, и эта жажда была его местью.
Я сжала голову руками, ногти впились в кожу, и я боролась — с ней, с ним, с собой. Она была не моей — она была его, и я знала: я меняюсь. Кожа моя леденела, но внутри меня пылал огонь — не мой, его, что сжигал меня, как он сжигал нас. Я смотрела на Мишу, маленького, уязвимого, и знала: я его щит. Но жажда была сильнее — острая, как его тень, и я боялась: я стану им, я стану Велемиром, и я не спасу его.
Ночь текла, пепел оседал, дым гудел, и я стояла, дрожа, у стены. Я боролась, но она росла — тьма, что ломала меня, как он ломал нас. Я знала: я должна спасти его, но я боялась — не его, а себя.
Ночь сгущалась, пепел оседал на землю, и я стояла у стены избы, дрожа, глядя на Мишу — худого, с заплаканными глазами, последнего, кто остался от деревни, что я не смогла спасти. Его дыхание было слабым, как тень ветра, пальцы сжимали мою руку, и я знала: он мой, я его щит. Но жажда рвала меня — неудержимая, как буря, острая, как лезвие, что я держала над огнём для обрядов. Она была его — Велемира, чья кровь текла во мне, чьи слова — «Ты станешь мной» — гудели в моей голове, как эхо его смеха. Я боролась, но она ломала меня, и я знала: я проиграю.
Холод сковывал мои кости, но внутри пылал огонь — чужой, жгучий, как его взгляд, когда он пил меня. Кожа моя стала белой, как снег, пальцы окоченели, но жажда росла, тянула меня к Мише, к его теплу, к его крови, что стучала под тонкой кожей. Я смотрела на него, сердце моё колотилось, и страх резал меня — не за себя, за него. Тридцать лет я защищала их — травы, обряды, слова Гордея — но он сломал нас, и теперь я стояла здесь, живая, с этой тьмой, что рвалась наружу.
— Лада, ты больна? — спросил он, еще раз голос его дрожал от страха, как лист перед падением.
Я отвернулась, сжала кулаки, ногти впились в ладони, и выдавила:
— Нет, Миша. Я просто очень сильно устала.
Но ложь жгла язык, как угли. Жажда была не болезнью — она была зверем, что проснулся во мне, и я ощущала её — горячую, голодную, как его когти, что рвали нас. Я шагнула к нему, чтобы обнять, успокоить, но остановилась — его запах ударил в меня, сладкий, живой, как река, что манит утопленника. Я отпрянула, дыхание моё сорвалось, и я знала: я не удержусь.
— Останься здесь, — выдохнула я, голос мой был тонким, как нить. — Я отойду.
Он кивнул, сжался у стены, и я рванулась прочь, к реке, ноги мои подкашивались, пепел скрипел подо мной. Я упала у воды, ладони вцепились в грязь, и жажда рвала меня — неудержимая, как его шепот, что звал нас к нему. Я пила воду из реки, но не могла напиться, вода не давала мне утоление дикой жажды которая терзала меня. Я смотрела на своё отражение — глаза мои потемнели, лицо осунулось, но что-то в них шевелилось, словно тень под льдом. Я ощущала его — его силу, его кровь, что текла во мне, и знала: я становлюсь им.
Я боролась, сжимала голову руками, ногти рвали кожу, но она росла — тьма, что ломала меня, как он ломал нас. Жажда была сильнее — она жгла горло, стягивала грудь, рвала разум. Я вернулась к Мише, шатаясь, и он смотрел на меня, маленький, уязвимый, с глазами, что горели страхом.
— Лада, — шепнул он, — ты плачешь?
Слёзы текли, но я не плакала — это был жар, что выжигал меня, и я знала: я проиграю.
Я упала рядом, дрожа, и жажда рвалась наружу — острая, как его когти, горячая, как его взгляд. Я смотрела на него — его шею, его пульс, его кровь, что звала меня, — и боролась, но она была сильнее. Я шептала: «Держись, Миша», но голос мой ломался, как сухая ветка, и я знала: я не спасу его. Она рвала меня, как буря рвёт лес, и я ощущала его — его тепло, его жизнь, что манила меня, как огонь манит зверя.
— Лада, — сказал он, и рука его коснулась моей.
Я рванулась к нему — не я, она, тьма, что росла во мне. Когти мои — не мои, его — рвали его шею, кровь хлынула, горячая, сладкая, как мёд, что я варила для обрядов. Я пила, и жажда рвалась наружу — неудержимая, как его шепот, что ломал нас. Я знала: я не должна, я боролась, но наслаждение текло в меня, как река, что ломает плотину. Его кровь была моей, его тепло было моим, его жизнь была моей, и я пила, смаковала, ужасалась.
Он кричал, слабо, как птица, что падает с неба, и я знала: я проиграла. Его глаза гасли, его руки падали, и я пила, пока он не стих — белый, с улыбкой, что он оставлял. Я отшатнулась, кровь его текла по моим рукам, ужас резал меня, как нож, что я резала для трав, но наслаждение грело меня, как огонь, что я жгла для обрядов. Я кричала, голос мой был хриплым, диким, и я знала: я стала им — Велемиром, Похитителем крови, что сломал нас.
Я встала, шатаясь, ноги мои дрожали, пепел хрустел подо мной. Кровь его текла во мне, жажда стихла, но ужас рвал меня — я убила его, я выпила его, я стала им. Я пошла к озеру, не зная зачем, пепел кружился, дым гудел, и я знала: я не я. Я упала у воды, руки мои дрожали, и смотрела — отражение моё было не моим. Глаза мои горели, красные, как его, лицо моё было молодым, гладким, как в юности, но красивее — кожа белая, как снег, волосы чёрные, как ночь, губы алые, как кровь.
Я тронула лицо, пальцы мои дрожали, и знала: я помолодела, я стала лучше, чем была. Красота моя была его — тьма, что он дал мне, что рвала меня, что сломала меня. Я смотрела на себя, ужас грыз меня, но наслаждение текло в меня — я была его, я была вампиром, и я знала: это его месть. Я кричала, голос мой был диким, как его смех, и пепел кружился, дым гудел, а я знала: я проиграла, но я жива.
Ночь была моей, пепел первой деревни кружился под ногами, и я шёл к лесу, кровь их текла во мне, память их жила во мне. Я был Кровяной князь, выкованный Даромиром, и месть моя была полной — их избы стали ничем, их крики угасли, их огонь стал моим. Я наслаждался — их страх, их слабость, их души были моими, и я смаковал каждый глоток, что пил у реки, где они жгли меня. Но что-то шевельнулось во мне — не память, не жажда, а тень, что росла вдали, как эхо моего шепота.
Я остановился, тени мои вились, как плащ, глаза мои горели, как угли, что ломали меня тогда. Ветер нёс её — Ладу, знахарку, что гнала меня своим ядом, что жгла меня своим огнём. Я чуял её — её кровь, что текла в моих венах, её красота, что манила меня, её душа, что я взял. Я дал ей мою тьму, каплю крови, чёрную, как смола, что текла во мне, и теперь я знал: она обратилась.
Она была далеко, в пепле своей деревни, но я ощущал её — её жажда рвалась наружу, её тень росла, как моя росла у алтаря Даромира. Я закрыл глаза, и она была там — её крик, её ужас, её наслаждение, когда кровь мальчишки текла в неё, как текла в меня их кровь. Я смеялся — тихо, холодно, как он учил, — и знал: она стала мной. Её красота, её воля, её душа были моими, и теперь она носила мою тьму, как я ношу его.
Я шёл к лесу, пепел кружился, кровь их текла во мне, и я чуял её — её глаза, красные, как мои, её жажда, острая, как моя. Она не знала ещё, не понимала, но я знал: она моя. Месть моя была полной — не смерть, а вечность, что сломает её, как сломала меня. Я дал ей это — тень, что растёт, кровь, что зовёт, и я знал: она найдёт меня, как я нашёл их.
Даромир гудел в ночи, его зов был тенью, что тянул меня, но я остановился, глядя в темноту. Лада была там, в пепле, с глазами, что горят, с жаждой, что рвёт её, и я знал: она станет бурей, как я стал бурей. Я шёл дальше, тени мои следовали за мной, и я смеялся — месть моя была сладкой, и её тьма была моим триумфом.