Алексей Иванович пробуждался, как всегда, с чувством глубокого, почти благостного удовлетворения. Солнечный зайчик, прокрадывающийся сквозь щель в тяжелых, но таких уютных занавесках, касался его щеки – привет от нового дня. Он потянулся, и рука его наткнулась на тёплое, знакомое тело рядом.
– Марьюшка, солнышко моё, – прошептал он, не открывая глаз, ощущая под пальцами шелковистую прядь волос. – Утро встало…
– Утро, Алёшенька, – прозвучал нежный, чуть сонный голос Марьи Петровны. Он ясно видел её улыбку, утреннюю небрежность в одежде, теплоту её взгляда. – Ванечка уже ворочается, слышишь?
Алексей Иванович прислушался. Да, из соседней комнаты доносился тихое сопение их восьмилетнего сына, Вани. А там, за тонкой перегородкой, чудился и тихий лепет годовалой крошки, Аннушки. Полнота бытия! Семья, очаг, любовь – все, что нужно человеку для счастья земного. Он встал, облачился в свой неизменный, чуть поношенный, но такой достойный сюртук (символ его положения мелкого, но уважаемого чиновника в Казённой Палате), поцеловал лоб Марьи Петровны и направился будить сына.
День тёк размеренно, как полноводная, но спокойная река. Завтрак – чай с вареньем, заботливо приготовленным Марьей Петровной, её незримые руки поправляли его галстук. Беседа с Ваней о предстоящих уроках – мальчик мечтал стать инженером, строить мосты! Алексей Иванович слушал, кивал, сердце его распирала гордость. Потом – путь на службу. Он выходил из своего скромного, но чистого жилища (две комнаты и кухонька), шагал по улицам, кивая знакомым – старику-лавочнику, почтальону Семёнычу. Воздух был наполнен запахами булок, конского навоза и весенней сырости – обычной, живой жизнью столицы.
В Казённой Палате его встречали уважительно. Столоначальник Борис Платонович, солидный мужчина с бакенбардами, бросал ему: «А, Алексей Иванович! Просмотрели дело об отчуждении под ветку? Шеф ждёт!» Коллеги перебрасывались деловыми репликами, шутили. Алексей Иванович садился за свой стол, заваленный бумагами, погружался в мир цифр и постановлений. Он чувствовал свою нужность, свою причастность к великому механизму государства. Иногда сквозь общий гул доносился чей-то резкий крик или бессвязное бормотание, но Алексей Иванович лишь морщился: «Опять этот пьяница Мышкин из бухгалтерии разошёлся… Или глухонемой сторож что-то невнятное мычит…». Шум стихал, растворялся в деловой суете его мира.
Вечером – возвращение в объятия семьи. Марьюшка встречала его ужином, пахло щами и пирогами. Он рассказывал о делах на службе, Ваня показывал выученные уроки, Аннушка лепетала на руках у матери. Тишина вечера, скрип перьев Вани за уроками, тиканье маятника старых настенных часов – это была музыка его души. По воскресеньям – поход в церковь или визиты к родственникам –горячо любимым теням прошлого.
Особенно он любил праздники. Рождество! В квартире пахло хвоей и воском свечей. На столе – гусь с яблоками, кутья. Марьюшка в лучшем платье, дети сияют. Алексей Иванович раздавал подарки – тщательно завернутые в бумагу коробочки, которые вызывали у Вани восторженные крики, а у Аннушки – любопытное касание маленьких ручек. Он пел рождественские тропари, его голос, немного хрипловатый, дрожал от счастья. В эти мгновения он чувствовал себя абсолютно цельным, нужным, любимым. Мир был ясен и прекрасен в своих установленных границах.
Лишь изредка, как назойливая муха, врывалась в этот идиллический покой тень сомнения. Например, когда он обнимал Марью Петровну, и его руки не ощущали ожидаемого тепла и упругости плоти, а лишь пустоту и прохладу воздуха. Или когда лицо Бориса Платоновича вдруг расплывалось, теряло знакомые черты, становясь просто белым пятном. Или когда улицы по дороге домой внезапно теряли привычные очертания, превращаясь в длинный, бесконечный коридор с множеством одинаковых дверей. Но Алексей Иванович быстро отмахивался от этих мыслей. Усталость, – убеждал он себя. – Или глаза подводят. Главное – сердце знает правду. Сердце видит Марьюшку, Ваню, Аннушку. Сердце чувствует тепло дома.
Он не замечал белых халатов, мелькавших в его улицах, не придавал значения горьковатому привкусу утреннего чая или периодическим приступам странной вялости после него. Не слышал он и шёпота за своей спиной, когда сидел в своём кабинете: «…опять со своим невидимым столоначальником разговаривает…»; «…тихий сегодня, слава Богу…»; «…дозу вечернюю не забыть…». Реальность его мира была нерушима. Ведь он был счастлив. А разве счастливый человек может быть безумен? Разве счастье – не высшее доказательство здравомыслия?
Так и текли дни, месяцы, а может, и годы – в его мире время было эластично. Пока не случилось то Рождество. Вечер был особенно светел и радостен. Гусь был испечён особенно удачно, подарки вызвали бурный восторг. Алексей Иванович сидел во главе стола, наблюдая за своей семьей, и чувство благодарности переполняло его до краёв. Он поднял бокал с вином (гранёный стакан с простой водой).
– За нас, родные мои! За наше счастье! За то, что мы вместе в этом тёплом доме, под защитой Господа и государства! – голос его дрожал от искреннего чувства.
В этот самый миг, когда слова «тёплом доме» еще висели в воздухе, снаружи, за окном, затянутым плотной тканью, раздался оглушительный, резкий, металлический скрежет. Это была телега санитаров, грубо затормозившая на замшелом дворе за высоким забором с колючей проволокой. Скрип несмазанных колёс, грубые окрики, лязг запоров – всё это ворвалось в тишину его комнаты, как нож, разрывая тонкую ткань иллюзии.
Алексей Иванович вздрогнул. Бокал выскользнул из его пальцев и разбился об пол. Он замер, уставившись на осколки и лужицу воды. Внезапная, ледяная волна прокатилась по его спине. Он медленно поднял глаза. Комната была пуста. Совершенно пуста. Ни Марьюшки с её улыбкой, ни Вани с горящими глазами, ни кроватки Аннушки. Только голые стены, зарешёченное окно, койка, прибитый к полу стол и этот грохот, этот чужой, страшный грохот снаружи, где была не его улица, не его город.
Он огляделся с животным ужасом. Его взгляд упал на праздничный стол. Там, среди аккуратно разложенных подарков – пустых коробочек, лежал один-единственный предмет, не вписывающийся в идиллию: кусок чёрствого, серого хлеба. Его обычный ужин.
И тогда тишина комнаты взорвалась. Не криком – внутри него рухнуло что-то огромное, невыразимое. Он не увидел правду – он упал в неё, как в бездонный колодец. Весь его тёплый дом, его Марьюшка, его Ваня, его служба, его праздник – все это… Воздух? Бред? Сумасшествие? Слова были слишком малы, слишком жалки. Они не могли описать катастрофу, происходившую в его душе.
Он не закричал. Он просто сел на пол, среди осколков своего бокала и разлитой воды, поднял дрожащие руки и уставился на них. На свои пустые, старые, трясущиеся руки, которые никогда не держали руку сына, не касались щеки жены. Они были реальны. Ужасающе, невыносимо реальны. А все остальное… Весь его свет, его любовь, его смысл… Дым. Безумие.
За дверью послышались шаги и лязг ключей. Но Алексей Иванович уже не слышал. Он сидел, сгорбившись, глядя в пустоту, где только что сияло его счастье, и в его широко открытых глазах отражалась лишь бездна окончательного, бесповоротного прозрения. Дом его души рухнул, обнажив голые, холодные стены настоящего – Дома – Психиатрической больницы святого Николая Чудотворца. И счастья не осталось. Не осталось ничего.