Когда началась подготовка к казачьему сходу, город словно впал в коллективный психоз. Причём не тот, что лечится медикаментозно, а тот, что получает гранты.
На народность. На традицию. На "скрепу, восстанавливаемую по архивным лекалам".
Я видел, как бетонные джунгли на глазах превращаются в декорации исторического романа, снятого по пьяной смете.
Площадь Ленина заливали светом прожекторов. На её бетонной груди устанавливали сцену — трёхъярусную, с LED-панелями, будто для шоу Ольги Бузовой в Чите.
Перед администрацией — надутые павильоны с гербами и портретами казаков, у которых лица — как у бюджетников в пятницу: усталость, пот, дух.
На въезде в город появился баннер: "КАЗАЧЬЯ ДУША — ГОРДОСТЬ РОССИИ!"
Я смотрел на это, стоя в пробке, и думал: «Гордость — вряд ли. Но смета точно впечатляет.»
Ростов преображался. Фальшиво. Злобно. Симметрично.
— Плитка — ровная, как протокол.
— Фонари — антикварные, но светят холодом офиса.
— Деревья — как будто приклеены на клей «Момент».
На каждом углу — таблички на английском: "House of Council", "Street of Liberation", "Kazachiy spirit avenue".
Один дворник с горьким лицом пробормотал:
— Даже улицы теперь стесняются говорить по-русски.
Я усмехнулся. Это был не город. Это была открытка, отправленная невесть кому, с надписью: “Смотрите, как у нас красиво, пока не понюхаете.”
Евгений К., старый знакомый, поставлял люки и лавки. Сделанные из неизвестного материала. Наверное, из воздуха, легализованного через подряд.
У него был дар: делать из всего что угодно, кроме совести.
Скамейки теперь имели имена. Я лично видел паспорта изделий.
“Слава предкам” — гранит, вес 260 кг, цена 380 000.
“Спокойствие вовеки” — дерево+металл, цена 420 000.
“Скамейка” — просто скамейка. Но с Wi-Fi модулем.
Самое сильное впечатление на меня произвёл подземный люк, замаскированный под пень. Когда его открыли, оттуда повалил такой запах, что казаки из радиуса двух кварталов начали перекрещиваться и отступать назад, повторяя:
— Это точно… родовая память... исчезает...
А потом пошли репетиции. И здесь — начался настоящий экзистенциальный трэш.
Дети, в платках, орали хором:
Девушки, в платьях, сшитых, как оказалось, из старых занавесок, размахивали руками, как антенны на крыше девятиэтажки.
Казаки — с пластиковыми саблями. Один даже кричал:
— Мне каску дали от реконструкции Курской дуги!
Под звуки гармошки один заместитель мэра, широко улыбаясь, сказал мне за кулисами:
— Жека, это же... феерия!
— Духовное возвращение!
Я молча смотрел, как в углу два школьника пытались отобрать друг у друга нагайку,
и не ответил.
Потом придумали инсталляцию.
— Поставим юрт.
— Пустим дым.
— Один казак крестится.
— Другой подписывает дарственную на землю.
На это ушло три миллиона. Юрт стоил двести тысяч. Остальное — “транспорт, логистика, духовная часть”.
Всё это называлось: “Проект духовного наследия в цифровую эпоху”.
Однажды вечером нас позвали в ресторан. Там был официальный приём.
— Шашлык.
— Презентация под “Левый берег Дона”.
— Ансамбль из трёх женщин и одного деда с аккордеоном.
На экране — слайды: “Казачество — культурный код региона”, “От сабли — к цифре”, “Наследие будущего”.
Когда появилась надпись: "Казачество — скрепа будущего", я не смог больше смеяться.
Я просто взял рюмку. И впервые за год выпил молча.
Город сиял. Флаги. Знамёна. Бордюры под золото. Даже голуби — как будто натренированы.
А внизу: — в подвалах; — в старых канцеляриях; — в кабинетах, где пахнет сыростью и госзаказом — кипела настоящая жизнь. Сход был не кульминацией. Он был антрактом. Перед настоящим представлением. Без грима. Без казачества. С настоящим мясом и настоящими ножами.
Я стоял в стороне и понимал: эта феерия — не про традицию. Это — обои на прогнившей стене. Но стена трескается. И скоро изнутри полезет то, что на ней не рисовали.