Рота вбивала каблуки в холодный весенний асфальт и надрывно орала в полторы сотни осипших глоток: «Барабан был плох, барабанщик бог, ну а ты была вся лучу под стать!» Мелькали в воздухе ловкие руки Володьки Лаптева, и с тугой, вытертой кругляшами палочек, кожи разлеталась на всю округу мелодия ансамбля «Бони-М»: «Та-та-там-там, та-та-та-та-там!». Для окружающих зрелище ничего незаурядного собой не представляло. Учебная рота шла с обеда. Царь и бог нашего второго взвода, младший сержант Евгений Трушин, шел, как и положено командиру, сбоку строя. Глядя в землю, хмуро бубнил: «Что-то не то. Рота есть и роты нет. Совсем не слышу роты». Помолчав некоторое время, начинал монолог по новой.
Было довольно холодно. Хоть и лезло в глаза надоедливое майское солнце, заметного тепла от него не прибавлялось. С украшенных редкими пучками перекати-поля сморщенных лысых сопок, что плотным кольцом облегали наш небольшой военный городок, дул резкий злобный ветер, от которого не то что «хэбушная» куртка, суконная шинель - не самая лучшая защита. Толкались в голове разные мерзкие мысли о том, что Женя, похоже, нами недоволен, что, скорее всего, придется возвращаться назад, к столовой, и ещё раз, а может быть, и не раз повторять всю шагистику сначала. От этих мыслей становилось ещё холоднее и до ощутимой боли в груди тоскливо. Эх, быстрей бы домой, в казарму. Всего каких-нибудь сто шагов. Ввалиться толпой в дверь и по коридору в умывальник. Там приклеиться деревянной от холода спиной к трубе парового отопления, взять потрескавшимися от ветра губами проплывающий по кругу бычок. Потом закрыть глаза, затянуться поглубже и в полудрёме размякшего от тепла и покоя тела подумать о «гражданке». Той самой «гражданке», которая вот уже месяц, целых тридцать дней, как стала прошлым. Главное, чтобы не рухнуло разом недолгое блаженство, нужно не думать, не гадать о том, что впереди. Ещё о двадцати трех месяцах, семи сотнях дней службы. Если подумать об этом, все пропало. Тоска тут как тут. Черт возьми, и зачем только люди додумались до войны, солдат, армии, и всей этой канители? Сидел бы себе сейчас до...
Женя поднял голову и, поправив пилотку, крикнул коротко и призывно: «Рота-а!». С утроенной силой жахнули по тоскливо застонавшему асфальту каблуки, но и этого показалось мало нашему командиру. Трушин начальственно поморщился, бросил сквозь зубы: «Рота, стой! Направо!» Прошелся мягкой, нарочито небрежной походкой вдоль строя. Начал поучать. «Когда вы, уважаемые, - Женя до службы жил в Москве и иногда любил поговорить с нами культурно, - слышите команду «рота-а!», ваши ноги должны превращаться в слоновьи копыта. Вот эти две трубы, - сержант остановился и величественным жестом показал на закопченные до антрацитовой черноты трубы нашей кочегарки, - должны резонировать между собой. У кого есть голова, тот поймет, что я хотел сказать. Итак, начнем. Напра-во!»
Едва только рота успела выполнить команду, как запели дверные пружины, и из казармы выдвинулась массивная фигура прапорщика Головко. Впрочем, за глаза его называли по-другому - не прапорщиком, не прапором даже, а урядником. Никогда больше мне не приходилось видеть человека, которому бы так подходило это прозвище. Нагловатый взгляд, кудрявый чуб из-под сбитой набок щегольской фуражки, сжамканные в гармошку сапоги и обтягивающий кругленький, крепкий живот, широкий офицерский ремень с портупеей - всё это принадлежало одному человеку: Николаю Ильичу Головко. И, наверное, у многих вызвало бы улыбку, если бы не квадратные плечи и такие же квадратные кулаки уважаемого Николая Ильича. Судя по его раскрасневшейся физиономии и довольному виду, Урядник находился в прекрасном расположении духа, а значит, следовало ожидать очередной шуточки. Он был большой любитель всяческих шуток и развлечений, наш старшина. Это знали все. Обнаружив, что мы стоим к нему боком, Головко сплюнул, раскрыл рот, и рота в третий раз повернулась направо.
«Ребята, - засипел Урядник. Все насторожились в тревожном ожидании. - Есть для вас новость. Сегодня один наш взвод заступает в наряд по столовой. - Он немного помолчал, поиграл губами, что очевидно должно было изображать улыбку, и добавил: - А вот какой именно, мы сейчас разыграем».
Сообщение было не просто неприятным, оно было убийственным. В наряды по столовой мы ходили редко. Для учебной роты и без того хватало грязной работы. Уборка территории и сортировка гнилой картошки на продовольственных складах, земляные и погрузоразгрузочные работы, да мало ли что мы ещё делали. Но все это было просто семечками по сравнению с обещанным нарядом. Вслед за неудачниками на дежурство в столовую заступали бойцы приемной роты. И сам процесс сдачи им наряда был, пожалуй, тяжелее, чем предыдущие, проведенные почти в непрерывной работе, сутки. Ребятам предстояло выполнить прямую обязанность наряда приемной роты. То есть пахать вместо них три-четыре часа, подготавливая столовую к завтраку. Драить полы, протирать до блеска посуду, чистить картошку и каждую минуту ожидать пинка или удара кулаком от вечно всем недовольных «черпачков» приемной роты. Совсем недавно бывших такими же «бесами», как и мы, и только месяц назад получивших негласное право бить и унижать тех, кто меньше их прослужил. Они никогда не заставляли себя долго ждать. Не так посмотрел, медленно побежал, не оказалось при себе сигареты, - поводов для внушения хватало. Что и говорить, поганое это занятие - сдавать наряд приемной роте. Теперь оно ожидало неудачников.
«Мальчики, - между тем продолжал свой монолог Головко, - мы сделаем так. Сейчас каждый взвод с песней пройдет перед казармой. У кого получиться хуже всех, те и пойдут в столовую».
Прапорщик сунул в рот сигарету, зашарил по карманам. Песни можно петь любые. Хоть «В лесу родилась ёлочка», хоть «Арлекино». Пять минут на подготовку и начнем. Он так и не нашел спичек, выбросил в урну измусоленную сигаретку, набычившись, рявкнул: «Разойдись!»
В роте было четыре взвода. Взвод планшетистов, два взвода радистов, - один из них наш, - и взвод водителей. Уважаемым судьям, то есть самому Головко и вышедшим вслед за ним из казармы нашим учителям-сержантам: белобрысому, с пустыми бесцветными глазами Игорю Собакину, по прозвищу Водяной, Жене Трушину, и черненькому, худощавому живчику Сергею Кондрашову предстояло прослушать четыре конкурсные песни. Оценить их и определить слабейшего. Судьи приготовились к представлению. Вынесли из казармы стулья себе, Головко, Жене. Расселись, вытянув ноги, закурили. Ветерок к тому времени стих и в воздухе немного потеплело. Погода была самая песенная.
Трушин построил роту повзводно. Наш взвод «по блату» поставил самым последним. Подмигнул на прощанье (все же путевый у нас был сержант!), пошел в жюри. Прапорщик покашлял для важности, махнул рукой: «Начинайте, ребята!». И мы начали.
Первыми пошли шофера. Шли они твердо и решительно, будто наступали на вражеские позиции. Все - и судьи, и следующие участники конкурса с большим вниманием наблюдали за их шествием. Одни предвкушая удовольствие, другие, желая своим пятиминутным противникам хоть на чем-нибудь да сорваться. Грянула песня: «Распрягайте, хлопцы коней, тай лягайте спочувать», - надрывались шофера, рассчитывавшие купить малочувствительного Урядника «ридной мовой». «Маруся, раз, два, три, калина!» - в такт песне грохотали сапоги, и казалось, от уважения к проходящим, в окнах столовой позванивали стекла. Превзойти удалой рев и грохот, производимый шоферами, мы не сможем. Это было ясно. И мы выбрали другой путь. «В саду ягоду рвала!» - прокричав второй куплет, взвод водителей закончил выступление. Протопали по асфальтовому треугольнику, обрамлявшему кучку пыльных, чахлых кустиков жимолости, пристроились вслед за нами. Как и мы стали ждать следующих.
Жюри пошепталось, подумало, закурило ещё по одной. В густом сигаретном дыму застревал довольный хохоток прапорщика Головко. Начало представления, видимо, понравилось.
Через пару минут сержант Кондрашов поднялся со стула, бросил под ноги недокуренную сигарету и со словами: «Ну, сейчас мои ребята врежут вам па-де-де с выходом», подошел к планшетному взводу. Встал, как умел стоять во всей роте только он. Большие пальцы обеих рук за ремень, правая нога в сторону, левая расслаблена. В лице и маленькой сухой фигуре ледяное равнодушие ко всему окружающему. Многие, особенно планшетисты, тщетно пытались скопировать такую стойку. Зачастую выходило очень похоже. Но точно так, как у него, - никогда. Кондрашов сплюнул сквозь зубы, что тоже входило в позу, медленно и осторожно перебросил через верхнюю губу два слова: «Планшетеры, шагом... - сделав паузу, выплюнул, как окурок, - марш!»
Почти все наши ротные орлы и ухари, по странной случайности, собрались именно в этом взводе. У них было вдвое больше, чем у всех нас вместе взятых, золотых коронок в пока ещё закрытых ртах; втрое больше сигарет и запрятанных до поры до времени в швах курток и брюк (от цепких «дедушкиных» глаз) денег. А их превосходство в наглости и проворстве, - качествах в нашем положении незаменимых, - учету вообще не поддавалось. Кондрашов и его взвод были на особом счету у Урядника и поэтому являлись нашими основными конкурентами в борьбе за лидерство. Правда, займем мы в этом конкурсе первое, второе, а хотя бы даже и третье место - особой роли не играло. Только - не последнее. Однако престиж есть престиж, поэтому смотрели мы на планшетистов с самым пристальным вниманием.
Тонко и жалобно завел песню Горох, разбитной и очень шустрый иркутский парнишка. За пронырливость и непередаваемое, воистину обаятельное нахальство, ходивший в любимцах и у Кондрашова, и у самого Урядника. Это, впрочем, не мешало нашим командирам, видимо, в знак особого расположения, иной раз лупить Гороха по «фанере». Говоря попросту - бить кулаком в грудь.
«Виновата ли я, виновата ли я», - всё выше и выше забирался Горох, и на мгновенье показалось, что не выдержит, сорвется его голос. Нет, смог, дотянул. «Виновата ли я, что люблю, - с гиканьем и присвистом подхватил песню планшетный взвод. - Виновата ли я, что мой голос дрожал, когда пела я песню ему! Целовал-миловал, целовал-миловал», - соловьем разливался Сергей, и, слушая песню, сиял, как только что отчеканенный пятак, прапорщик Головко. «Говорил, что я буду его, а я верила в то и как роза цвела, потому что любила его», - догорланили конец планшетисты.
Жюри заметно оживилось. «Молодцы, молодцы», - загудел Головко и даже пару раз хлопнул в свои чугунные ладони. Заулыбался довольный Кондрашов, хмыкнул скептически сержант Собакин. Горох вышел из строя, шутовски поклонился, чем вызвал ещё больший смех прапорщика, и быстро шмыгнул назад. Да, дела складывались неважно. Однако наш командир сохранял полное спокойствие, Женя умел это делать. Глядя на него, успокоились и мы. Готовились к выступлению радисты первого взвода, а в заключении конкурсной программы предстояло выступить нам. Первого взвода мы не особенно опасались, так как музыкальными способностями он никогда не славился и на всех строевых занятиях и вечерних прогулках песню пел только одну - всем набившую изрядную оскомину «Малиновку». Её, похоже, он собирался исполнить и сейчас. Собакин сказал своим короткую речь, весь смысл которой сводился к трем изречениям: «Давай!», «Не дрейфь!» и «Гляди у меня!». После этого напутствия наши последние конкуренты тронулись. Шагали они неплохо, строевая была на уровне, но вот когда запели.... Как и ожидалось, песню они выбрали самую неподходящую. «Малиновку» председатель жюри не любил. Тем не менее, орал взвод от души и даже с каким-то отчаянным надрывом, в точности следуя заветам своего наставника, которые он ему преподал на одной из вечерних прогулок. В своем высказывании о музыке, и, в частности о песне, сержант заявил, что песню нужно не петь, а орать. Рот солдата, по его мнению, должен раскрываться при этом на ширину ружейного приклада. Этого идеального варианта никто из нас пока ещё не достиг, но на нынешнем смотре первый взвод, по-моему, подошел к нему вплотную. «Малиновки заслышав голосок!» - ревело над городком и из соседних казарм высовывались заспанные «дедушки». «Припомню я забытые свиданья!» - и разбегались от столовской помойки перепуганные кошки и собаки. «Три жердочки, березовый мосто-о-о-к!» - и от находящегося чуть ли не в километре от роты КПП спешил к нашей казарме капитан Малышенко. Оживился весь городок.
Прибежали даже больные «дедушки» и «черпачки» из медсанчасти. Нужно же было посмотреть, что там у «бесов» делается. Головко пресек панику в зародыше, рявкнув: - Чего рты поразевали? Театр вам тут? - загнал в казармы не успевших толком проснуться «дедушек». Выразительно посмотрел на серые больничные халаты и, сделав страшные глаза, заставил ретироваться обратно в санчасть чрезмерно любопытных любителей строевой песни. А капитану Малышенко пояснил, что рота, осознавая свою ответственность перед народом, добровольно занимается дополнительными строевыми занятиями. Конкурс продолжался.
Настала наша очередь. Трушин не торопился. Он приблизился к нам своей неспешной, слегка развалистой походкой, которая, по общему мнению, очень подходила к его мощной, атлетической фигуре. Ухмыльнулся иронически-добродушно. Глядя на него, расплылись в улыбках и мы. Женю во взводе уважали за немалую силу, любили за незлопамятность и большое чувство юмора, хотя гонял он нас порой безжалостно. Трушин придирчиво осмотрел взвод, остался доволен. Сказал: «Ну что, начнем, пожалуй». Отступил шага на три в сторону, скомандовал: «Взвод! С места, с песней, шагом, - улыбнулся одобряюще, - марш!»
Ударили по асфальту первые шаги и началось. Запевалой в нашем взводе был я, и, по меньшей мере, треть будущей победы или, не приведи господь, поражения, по праву были моими. «Спокойно, парень, спокойно», - сказал я себе и откуда-то со стороны услышал свой собственный, слегка подрагивающий от волнения, голос: «По полю танки грохотали, солдаты шли в последний бой!» Песня эта не совсем подходила под строевой шаг, но я знал, что делал. Теряя малое, мы выигрывали в большом. Урядник, как и всякий микротиран, был сентиментален. Особенно после того, как сытно поест. Именно эта песня должна была наиболее сильно ударить в его затуманенную вялой полудремой голову. Попасть не в бровь, а именно в маленький, тускло блестящий глаз. Попасть и выбить из него слезу. Хотя бы одну для победы хватило бы и её. «А молодо-о-го лейтенанта несли с пробитой головой!» - не запели, застонали и заплакали за моей спиной три десятка голосов. Ребята работали отлично. Было видно, как, поморщившись, обхватил рукой подбородок наш старшина. Теперь все зависело от меня: «Заплачет горько мать-старушка, слезу рукой смахнет отец», - перескочив сразу через три куплета, затянул я самую жалобную часть повествования о гибели молодого танкиста. Головко подозрительно заморгал. «И дорогая не узнает, каков солдата был конец», - негромко и проникновенно довел концовку песни взвод. Добил оставшийся десяток шагов, остановился.
Какое-то время было тихо. Жюри молчало. Мы поняли, что последними не будем. Песня, действительно, была хороша, пожалуй, самая любимая в батальоне. Она наверняка произвела нужное впечатление не только на Головко, но и на всю судейскую коллегию. И всё же от Урядника можно было ожидать чего угодно. Человек он был абсолютно непредсказуемый, и мы, как и все остальные, ужасно волновались.
Начиналось самое главное - распределение конкурсных мест. Рота замерла. Головко отпихнул стул, подошел к нам. Полторы сотни глаз жадно впились в его командирский рот, ожидая, когда он откроется и что вымолвит. А прапорщик, подавляя и в то же время, разжигая нас своей неторопливостью, молчал, хотя чувствовалось, что решение у него уже созрело и он ищет нужные слова. Искал, искал и, наконец, нашел. «Ребята, - сказал он, - мы тут посоветовались, и я решил так: лучше второго взвода не было никого». - «Ура! - заорал наш взвод. - Ура! Ура!» - «Ша!» - цыкнул на нас председатель жюри. Мы быстренько замолчали, так как главный судья мог и передумать. Только пихали потихоньку друг друга локтями и кулаками. Радовались. «Второе место, - продолжал Головко, мы тут опять же посоветовались, - получает планшетный взвод». Он замолчал, пережидая восторженные вопли планшетеров, улыбнулся: «Рядовой Горохов получит специальный приз. За лучшее художественное исполнение. Зайдешь в каптерку, я тебе дам банку сгущенки. Наконец, третье место, - шофера и ребята из первого взвода затаили дыхание, - получает первый взвод. За ... громкость исполнения».
Два вздоха почти одновременно раздались в воздухе. Один - полный облегчения и радости - радистов. Другой - полный горечи и уныния, - шоферов. Игра была сыграна.
Роту распустили и, по команде прапорщика мы ввалились в казарму. Понурые шофера поплелись готовиться к наряду. Подшивать свежие воротнички, драить сапоги, поспать немного, если удастся. Над ними никто не подшучивал. Уже завтра на их месте может оказаться кто-нибудь из нас. Оставалось ещё полчаса до начала занятий, можно было покурить и обсудить детали прошедшего конкурса. В этот раз нам повезло, и мы искренне этому радовались. Радовались, что не придется идти дежурить в столовую, что сегодня больше не будет ни строевой, ни физо, что прапорщик, по всему видно, загулял, рано уйдет домой и вечер пройдет спокойно.
Впереди было ещё около года «бесовской» жизни. Много дежурств по столовой и на КП, рядом с неугомонными «черпачками». Много строевой и немало шуток и развлечений прапорщика Головко. Через четыре-пять месяцев нас готовилась встретить, пользующаяся дурной славой, приемная рота. Но всё это было впереди: завтра, послезавтра, через месяц. За тридцать дней службы мы научились радоваться малому: кружке горячего кофе в столовой, сигарете, письму из дома, короткому, безмятежному отдыху. Сейчас можно было отдохнуть, и мы отдыхали.