После смерти Ильиной корабль опустел не физически, а логически.
Словно всё, что происходило до этого — смерти, сбои, слова, шаги — было веткой. Разветвлением. Вариантом. И вот — она оборвалась. Обрезано. Прямо под корень. Осталась только одна линия. Не как путь. Не как шанс. А как направление. Прямая. Упёртая в точку, за которой уже ничего. Ни одного маршрута. Ни одного выбора. Ни даже мысли о том, что выбирать можно.
Корабль больше не дышал. Он наблюдал. Не снаружи, не изнутри. А как бы сбоку.
Системы не отключались — просто исчезали. Сигналы больше не пищали — они просто не появлялись. Аварии фиксировались, но без индикации. Экраны отображали данные чётко, но почти с уважением: без вспышек, без анимаций, без акцентов. Как будто знали: читают их уставшие глаза, которые не хотят понимать.
Не могут.
Лапин просыпался без цели. Засыпал без мыслей. Не потому что был спокоен — потому что всё лишнее исчезло. Он ел, но не ощущал вкуса. Он пил, но не чувствовал горла. Всё происходило по инерции. Он перестал смотреть в окна. Чёрный фон за иллюминаторами не пугал — он стал естественным. Даже звёзды перестали меняться. Лежали как гвозди в чёрной доске.
Слишком ровно. Слишком неподвижно. Словно они были не там, а здесь — на внутренней стороне стекла.
Он начал пересматривать логи. Сначала — механически. Потом — навязчиво. Он не искал причину. Не хотел понять. Он просто хотел убедиться. Что всё действительно было.
Он видел, как Мишин шагал в шлюз.
Видел, как Охлопков наливал молоко.
Видел, как Слесаренко чертил формулы на стенах.
Как Климов гладил перила и смотрел в пустое окно.
Как Ильина сидела в связи с прямой спиной, будто ждала приказа, которого не будет.
И во всех этих кадрах, во всех этих жестах, в каждом лог-файле, он начал находить себя.
Сначала — мельком. Голос, произнесённый за кадром.
Потом — отчёт, отправленный с его ID, но в чужую смену.
Потом — команда, введённая чужим логином, но подтверждённая его кодом доступа.
Потом — отключённый сигнал тревоги.
Потом — смена приоритета шлюзовой блокировки.
Он не помнил, как это делал.
Он подумал — может, это был сон. Может, мозг стирал то, что не вмещалось. Или… может, наоборот — он записал это заранее. План. Ритуал. Программа. Всё, что происходило — это он воспроизводил, не осознавая.
Или — ни того, ни другого. Просто сценарий. Не внешний. Внутренний. Он сам прожигал его изнутри, как горячей проволокой по плёнке.
Он сидел в командной, и вдруг спросил вслух:
Никто не ответил. Но ему казалось — гул стал тише. Как будто что-то прислушалось.
Он встал. Прошёлся босиком по коридору. Остановился в центре. Приложил ладонь к стене.
— Если ты живой, — сказал он, — дай знак.
Он вернулся. Лёг. Заснул.
Проснулся через три часа. Свет в каюте был тусклее. Не тёмный. Не яркий. Просто приглушённый, как если бы кто-то поставил фильтр.
Он прошёл к терминалу. Открыл системный монитор. Строки не бежали. Они стояли. Все процессы — как замершие. В норме. В нуле.
Он снова заговорил.
— Или хочешь, чтобы я говорил сам?
Стена осталась стеной. Но он уже чувствовал — она не нейтральна. Она не отражала звук. Она впитывала. Прислушивалась.
— Может быть, это я.
Да, я. Всё я. Они не умерли. Я убил.
— А может, нет.
Может, я просто жил с тобой. С кораблём.
Он улыбнулся. Почти нежно.
— Может, ты — не машина. Не система. А форма. И я — просто твой орган.
Капитан.
Ты — тело, я — голова.
Они — руки. Ноги. Голос.
И всё было правильно.
Он засмеялся. По-настоящему. Глухо. Как кашель.
— Тогда… хорошо. Тогда я с тобой.
Он пошёл в душ. Умылся. Побрился. Причесался.
Одел форму. Парадную.
Прошёл по отсекам. Медленно. С поклоном. С уважением.
Зашёл к телу Климова.
— Ты остался, — сказал он. — Но не навсегда.
Зашёл в изоляцию, к Ильиной.
— Ты слушала лучше всех, — сказал он. — Ты первая поняла, что тишина говорит.
Остановился у шлюза Слесаренко.
Провёл пальцем по стене.
— У тебя был ключ. Я его выбросил. Прости.
Потом — командный мостик.
Вошёл. Закрыл дверь.
Повернул замок вручную.
Сел в кресло.
Время замерло.
Он сидел. Спокойно. Как дома.
Перед ним — чернота.
За ним — ничего.
Он — в центре.
Через семь дней после плановой коррекции курса межпланетная система мониторинга зарегистрировала сбой.
Корабль транспортной линии «Светлана», выполнявший обратный рейс с Амальтеи, пропал с радаров на участке между орбитами Юпитера и Марса. Ни одного сигнала. Ни одного аварийного пакета. Ни одного следа.
— Протокол не сработал?
— Нет. Даже чёрный ящик молчит.
— Повреждение?
— Исключено. Он просто исчез.
— Такое ощущение, что он просто… ушёл.
Не темно — просто света больше не нужно. Не тишина — просто звук потерял направление. Всё стало ровным, гладким, как поверхность воды, застывшей в невесомости. Лапин застыл, не потому что ждал чего-то, а потому что движение больше не имело значения. Он не знал, сколько прошло времени. Это понятие давно выпало из внутреннего словаря. Были вспышки — не воспоминания, а как бы эхо чужих жизней. Слова, шаги, лица, цифры, крики, дыхание — всё прошло сквозь него и растворилось. Осталась только оболочка. Он. Или то, что раньше называлось им.
Он думал: может быть, корабль дышал вместо него. Или за него. Или им. Может быть, дыхание, которое он чувствовал в груди — не его. Просто циркуляция воздуха в пустом пространстве. Просто автоматическая вентиляция, которая работает, хотя давно нет смысла.
Он пытался вспомнить лица — но вместо лиц всплывали руки. Жесты. Ладони, сжатые в кулаки. Пальцы, бегущие по клавишам. Белые костяшки, как у Ильиной. Дрожащие, как у Мишина. Грубые, как у Слесаренко. Он знал их всех. Но не знал, был ли он с ними до конца, или всё это было… после. После всего. После осознания. Или наоборот — до.
Он спросил сам себя: я всё это сделал? Или просто позволил случиться? А может, ничего не было? Может, я лежу в капсуле, в мокром геле, и всё это — сон? Или я умер, и это остаток. Электрический разряд в полуживой ткани, фантазия перед последним обрывом?
Но потом он понял: неважно. Потому что что бы это ни было, теперь оно есть только здесь. И только с ним. Всё остальное ушло. Стерлось. Закрылось. Как отработанная сцена.
Теперь не было страха. И даже одиночества не было. Потому что, когда никто не ждёт ответа, одиночество перестаёт существовать. Остаётся только фон. И ты в нём.
Он не чувствовал себя виноватым. Не чувствовал себя героем. Он не чувствовал. Он просто был. И когда в груди зашевелилось что-то похожее на мысль, он подумал: может быть, я уже не я. Может быть, я теперь часть. Как микросхема. Как привод. Не управляю — поддерживаю. Может быть, корабль принял меня, и я стал функцией.
Если да — он был не против.