Воздух в деревне пахнет иначе. Смесью полевых трав, речной сырости и дымка из печных труб, вплетающегося в сумерки. Я закрываю глаза, и передо мной вновь возникает тропинка к старому дубу — нашему с Лёшкой «космическому кораблю», «крепости» и «тайной базе» одновременно. Кора дерева до сих пор хранит выцарапанные перочинным ножиком буквы: «Лёха и Света, 2003». Сейчас, спустя двадцать лет, надпись напоминает шрам, но тогда эти линии казались нам вечными, как звёзды.
Дуб рос на окраине деревни, у самого леса. Мы строили «дом на ветвях» всё лето, таская во двор бабушкиного соседа, деда Матвея, гвозди, обрезки досок и прочий хлам, который он копил в сарае «на всякий случай». Дедушка наблюдал за нашей вознёй из-за плетня, попыхивая самокруткой. Помню, как однажды он протянул через забор жестяную банку:
— Берите. Винты оцинкованные, не заржавеют.
— Спасибо, дед! — Лёха, всегда более разговорчивый, схватил банку, а я лишь кивнула, стесняясь стариковых морщин, похожих на трещины в глине после засухи.
— Только смотрите, не сверлите дуб зря. Дерево живое, ему больно, — пробурчал он, но в глазах светилась усмешка.
На следующий день мы нашли у плетня три аккуратно связанных верёвкой доски с фабричными клеймами — явно не из сарайного хлама. Лёха фыркнул: «Ворчит, а помогает», — но с тех пор стал забегать к деду Матвею «за советами по строительству». Я подозревала, что дело в бабушкиных пирожках с вишней, которые он носил старику в обмен на гвозди.
К августу наш дуб превратился в чудо архитектуры: скрипучий мостик между ветвями, ящик для «секретов», прибитый повыше, и даже «окно» — рамка из обломков старого подоконника. Но главным открытием стала не постройка, а сам дед Матвей. Оказалось, за его ворчливостью скрывалась целая вселенная.
Он учил нас находить подорожник, когда я разбила коленку о скользкую кору. Показывал, как отличить съедобные грибы от поганок по «юбочке» на ножке. Разрешил копать червей для рыбалки в своём огороде — «всё равно картошка мелкая в этом году». А однажды, когда Лёха сломал руку, смастерил ему из ветки и бинтов шину, ворча: «Бестолочь, на сосну лезть — это тебе не на дуб карабкаться».
Но самый яркий эпизод случился поздней осенью. Мы с Лёхой, возвращаясь из школы, услышали за плетнем странные звуки — что-то среднее между писком и шуршанием. Заглянув в щель, увидели деда Матвея, сидящего на корточках возле куста сирени. В его руках копошился птенец с подбитым крылом.
— Ну и ну, — старик осторожно завернул птицу в платок, — видать, кошки достали. Придётся тебе, дружок, у меня пожить.
Он не заметил, как мы подглядывали. А наутро притащил к дубу скворечник, сколоченный из остатков наших досок:
— Вешайте повыше. Весной пригодится.
Лёха тогда спросил напрямик:
— Дед, ты почему со всеми злюкой прикидываешься?
Старик хмыкнул, поправляя скворечник на ветке:
— Доброта — она как смола. Если наружу вытекает — её всякий сорвать может. А ты её внутри держи, крепче будет.
Зиму дед Матвей не пережил. Мы узнали об этом только весной, когда привезли ему первые подснежники — он любил класть их в чай «для аромата». Дом был заперт, а через забор перевешивалась табличка «Продаётся». Бабушка, вытирая слёзы уголком фартука, рассказала, что старик умер тихо, во сне, оставив странное завещание: весь свой скарб раздать соседям, а тетради с рецептами травяных сборов — «ребятишкам с дуба».
В картонной коробке, перевязанной бечёвкой, мы нашли шесть общих тетрадей. На пожелтевших страницах аккуратным почерком были выведены не только рецепты, но и заметки: «От кашля — мать-и-мачеха, собирать до цветения», «Ромашковый чай Светке не нравится, добавить мяту», «Лёха обжёгся у костра — приложить тёртую свёклу». Последняя запись датирована ноябрём: «Птенец окреп, выпустил на волю. Лети, дружок. Всё живое к свободе тянется».
Сейчас, стоя под дубом, я кладу ладонь на шершавую кору. Скворечник давно рассыпался, но в дупле всё ещё виднеется ржавая банка из-под гвоздей. Из кармана я достаю пакетик с семенами — не смогла удержаться, чтобы не купить в городе пару сортов мяты. Лёха, теперь уже Алексей Игоревич, учитель биологии в местной школе, обещал подвезти саженцы шиповника.
— Тётя Света! — обрываю воспоминания детские голоса. К дубу бегут две девочки, моя племянница Маша и её подруга. — Мы тут домик для жуков строим! Поможешь?
Маша гордо демонстрирует «отелю» из спичечного коробка, украшенного лепестками одуванчиков. Я опускаюсь на корточки, поправляя их «проект», и вдруг ловлю себя на том, что повторяю дедовы слова:
— Только смотрите, не травмируйте дерево. Оно живое, ему больно.
— Ага, — серьёзно кивает подружка Маши, — мы бережно. Вон, мох подложили, чтобы жукам мягко было!
Я смотрю на их притихшие у дуба фигурки и понимаю, что дед Матвей ошибался. Доброта не смола. Она — как эти семена, что мы зарываем в землю, не зная, прорастут ли. Но когда из них выбивается росток — хрупкий, упрямый, тянущийся к свету — становится ясно: всё это время тихая сила жила в самой сердцевине мира. Нужно лишь иногда наклоняться, чтобы рассмотреть её в трепете детских ресниц, в бережном жесте, в памяти о человеке, который мастерил скворечники из обрезков чужого детства.
Ветер шевелит листья над нами. Где-то высоко в ветвях щебечет птица — может, потомок того самого птенца. А я достаю из сумки три леденца «Дюшес», купленные на станции по привычке, и думаю, что ностальгия — это не грусть об ушедшем. Это благодарность тем, кто вплел свою доброту в твою душу, сделав её крепче корней старого дуба.